Собственный «театр абсурда» возник, как и многое другое в Англии в этом веке, с некоторым опозданием: первые пьесы Пинтера и Симпсона появились в 1957 г. В западном театроведении заметна склонность не разделять английских драматургов, начавших писать в середине 50-х годов: сопоставлять и сближать Пинтера и Уэскера, Симпсона и Ардена и т. д. и т. д. На самом деле два очень разных, во многом антагонистичных художественных направления возникли в английской драматургии в середине века. Они формировались в противоборстве, в сопротивлении друг другу, и это придало особый драматизм общей ситуации на драматургическом фронте в Англии, обусловило особенно интенсивное и ясное самовыражение и отдельных драматургов и направлений в целом (большинство английских авторов ярче всего выявили себя в самых первых произведениях, затем некоторое время шло развитие, углубление, варьирование тех же мыслей, образов и положений).
Сознательно распространяется легенда, будто бы в театре уже произошла революция. На самом деле революция только начала происходить. Пока не было сколько-нибудь серьезных схваток; наблюдается, правда, много перешептываний за закрытыми дверями, известны отдельные вспышки-вылазки, но машина все еще действует в общем по-старому». Так, в самом деле, чуть было не случилось в английском театре в 50-е годы, но все-таки, к счастью, не случилось: прогрессивное движение не было подорвано и обезоружено ни скороспелыми суждениями о «революции», ни мрачными предсказаниями близкого конца.
Кто может быть более изолирован теперь, чем человек, который еще верит всем сердцем в то, чего они когда-то страстно желали?» И вот Колин, который работал в партии лейбористов и «новых левых», почти решил вступить в коммунистическую партию, в чем признается сам Колин, который так убежденно говорил: «Мы должны пробовать»,- хочет теперь оставить всякую борьбу и прекратить всякие действия, став «частным человеком» («private man»). Кризис сопровождается бурным смятением чувств, болью и гневом: «Во мне столько отчаяния и безнадежности, как ни в одном человеке». Конец Колина грустен и символичен: он погибает, словно распятый, у берлинской стены, расстрелянный одновременно патрулями обеих сторон,-он погибает, так сказать, на географической границе двух обществ, попытавшись оказаться вне борьбы, вне социальных схваток и идеологических битв. Скорбит ли о нем драматург? Безусловно. Но и осуждает также, беспощадно, решительно, ибо призыв, звучащий в трилогии,- это призыв к действию вопреки пассивности, к деятельности в противовес общественной апатии и равнодушию.
В выборы играют, в политику также. О Баттервайте говорят, что у него наполеоновский организационный талант: достаточно трех человек — одного сделать председателем, другого секретарем, В партийный комитет составлен. Это Баттервайт вырос в работном доме. И он сам исполняет залихватскую песенку — о том, как был ослом, а затем вдруг превратился в человека. Вот только — превратился ли? Гротесково написанные, сознательно грубо окарикатуренные автором персонажи напоминают театральные маски, поданные вызывающе броско. Герои обращаются к залу, герои поют н пританцовывают. Консерваторы добиваются, чтобы в городе была открыта картинная галерея; лейбористы препятствуют этому. Все это в равной степени не имеет никакого смысла. Баланс, осуществляемый автором, неуклонно ведет к единственно возможному выводу: несостоятельна, абсурдна политика обеих партии.
Время действия в драме Уэскера «Их собственный Золотой город» непрестанно сдвигается: первые картины датируются 1926 г., затем следуют 30-е (1932, 1936), 40-е (1948) годы и, наконец, совсем далекое будущее — где-то около 1990 г. Но как бы далеко ни унеслась мысль драматурга, она неизменно возвращается к 1926 г.- им проверяет все последующее. Уэскер также пожелал проверить многое из того, что перечувствовал и передумал прежде, провести своих героев через новые испытания, в том числе, он пожелал подвергнуть проверке свои идеи о путях, ведущих к социализму.
Редл бежит от женщин, потому что его преследует их неизменно изучающий взгляд даже в минуты близости: они хотят понять его, а он не хочет быть ни понятым, ни разгаданным. Он хочет поклоняться красоте как таковой, не вопрошающей, не преследующей. И монологи Редла, превозносящего красоту его любовников, относят нас к «Портрету Дориана Грея» Уайльда.
Вы кажетесь бесчувственными и все же никто не упрекает вас в непомерной жестокости»,- продолжает.
Мейтленд не стыдится признаться — в своем самоистязании, самообнажении он вообще не знает стыда, — что его поколение уже превратилось или грозит превратиться в «никому не нужную, жалкую прореху на человечестве». Осборн честен, хочет быть честным до конца. Но именно поэтому он и показывает в «Неприемлемых показаниях», что «чувство вины», на которое было способно поколение Джимми Портера и Билла Мейтленда, до сих пор еще важно и дорого ему, что он и обличает это поколение, и скорбит вместе с ним, настороженно и внимательно вглядываясь вдаль, а также всматриваясь в лица явившихся на смену. Способны ли они, полные горячего сочувствия к освобожденным странам, марширующие и митингующие, к великой доброте и великой любви? Сумеют ли они гореть? Почувствуют ли свою вину, если окажутся неправыми перед временем и соотечественниками?
Одна за другой они покидают героя, потому что Мейтленд не сумел дать им счастья, и они в свою очередь никогда не понимали его, никогда не были духовно близки ему.
Новое в этой пьесе Осборна и очень волнующее его — внимание к поколению, которому к началу-середине 60-х годов исполнилось двадцать, к тем, кто не знал войны, кто не запечатлел в своей памяти 30-е годы, к тем непонятным, загадочным во многом для драматурга юношам и девушкам, которые совершали марши мира по затуманенным, длинным дорогам Англии, что сидели часами на Трафальгарской площади, объявляя «сидячие забастовки». Кто они? Что побуждает их вести себя именно так? Знают ли они что-то такое, чего не знал Джимми Портер?
С первых же лет представителей «новой волны» в английской драматургии объединила убежденность в том, что реформировать надо и драму, и театр. Их сблизила вера в силу и значительность театрального искусства в воздействии на духовную жизнь современников. «Мы, связавшие свою судьбу с театром, обладаем силой, и мы не имеем права недооценивать, как иной раз делаем, степень этой силы»,- писал Осборн, выражая уверенность, что театр может быть и постепенно становится «самым убедительным оружием времени».
Спектакль играли на сцене филиала Московского Художественного театра, и родство искусства молодых английских актеров, режиссера и драматурга традициям Чехова и Станиславского предстала с особенно волнующей явственностью… Косой потолка. Молодая изящная женщина в небрежно наброшенной на плечи мужской рубашке. Двое юношей, погруженные в ворохи газет,- воскресное чтение, как и полагается, в глубоких, но отнюдь не удобных потрепанных креслах. Все — неуютно, неловко, неприспособленно в этой комнате, где постоянно и уже довольно долго живут люди. Все вздыблено, взъерошено в обстановке, как взъерошены ц вздыблены чувства, воображение и мысли героев. Здесь будто идет вечная борьба с тысячами вещей повседневного обихода. С ними невозможно сладить! Нет конца белью, которое гладят сначала Элисон, затем Хелина. Нет конца однообразным, утомительным газетам, которые отвратительно читать и вместе с тем нельзя не прочесть. Герои не умеют справиться со своей жизнью, со своим гневом, со своими страданиями. Они не могут подчинить себе и простые житейские мелочи.