Время действия в драме Уэскера «Их собственный Золотой город» непрестанно сдвигается: первые картины датируются 1926 г., затем следуют 30-е (1932, 1936), 40-е (1948) годы и, наконец, совсем далекое будущее — где-то около 1990 г. Но как бы далеко ни унеслась мысль драматурга, она неизменно возвращается к 1926 г.- им проверяет все последующее. Уэскер также пожелал проверить многое из того, что перечувствовал и передумал прежде, провести своих героев через новые испытания, в том числе, он пожелал подвергнуть проверке свои идеи о путях, ведущих к социализму.
Заслоняя поверженную фигуру Томсона, на авансцену, чеканя шаг, выходит взвод солдат, занятых строевой подготовкой. «В этой сценической метафоре с публицистической страстностью раскрывается антимилитаристская тема спектакля»,- пишет советский критик М. Любомудров. Ю. Завадский и В. Марецкая так описывают другую сцену того же спектакля — трагическую сцену бегства из лагеря замученного муштрой солдата Улыбки: «Улыбка бежит из лагеря, но это — бег на месте. Декстер делает его при помощи света: Улыбка па авансцене несется навстречу неизвестности, а прожектор выхватывает то его искаженное детское лицо, то мелкающую перед ним дорогу, то судорожные движения рук и ног, порывисто рассекающие воздух. Меньше света — темнее кругом, больше — луна появилась… Задохнувшись, Улыбка останавливается, посылает проклятия своим мучителям, и снова — ночная дорога. Бег на месте — не столько находка режиссера, сколько точный символ безысходного положения беглеца, которого ждет лишь одно — возвращение и расправа» .
Особенность пьесы Вайса в том, что при использовании всех средств, предусмотренных Арто для физического потрясения публики,- ритуала, эротики, крови, сцен сумасшествия, криков, музыки, пения и т. д.,- стержнем «Марата/Сада» остается интеллектуальный поединок двух концепций человека, представленных Маратом и маркизом де Садом. Их диалог, а также постоянная возня, драки и крики сумасшедших вместе составляют постоянно проводимые две параллельные линии спектакля с кульминациями в местах их временного слияния. Не следует забывать, что представленные события и речи, включая аргументы самого Марата, составляют пьесу, сочиненную де Садом. Но Марат оказывается равной стороной в диалоге. Спор идет о человеке, о его природе, о революции, которую человек совершает. Сад утверждает, что человек обретает себя, подчиняясь разрушительным импульсам природы:
В «Антигоне» Орфа многое необходимо отодвинуть на второй план, чтобы за монументальными контурами «возрожденной» культовой драмы античности проступило то, что столь непреложно и прямо вычитал в хрестоматийном сюжете Жан Ануйль. Без сомнения, и Орф создал свою трагедию ради современной Антигоны и современных ассоциаций, которые так точно определены в «Берлинской Антигоне» Хох-хута. А музыкальное прочтение трудного текста Гельдерли-на создает лишь дополнительный шифр, добавочное «сопротивление материала» и ставит увлекательные технические задачи для музыканта.
Интеллектуалисты,- если оставить в стороне Ибсена, Шоу, Пиранделло,- они, при всей их односторонности (в ту или другую сторону), были гуманистами. Тяжела была эта миссия — в целях защиты гуманизма отказаться от категорий добра, любви, совести и даже долга. Интеллектуалистам пришлось это сделать. Теперь, если присмотреться к документальной драматургии, к театру, включающему документ в систему своих выразительных средств, к повести, повествование которой особым образом сочетает исповедь отдельного лица с бесспорностью исторических документов; наконец, к кинематографу, который в наши дни исследует фашизм как историческое и нравственное уродство века, вооружившись всеми видами документации, графики и публицистики,- если ко всему этому присмотреться, мы в глубине заметим словно бы какой-то силуэт. Это двойник художника-документалиста; это черная тень философствующего и поглощенного политикой интеллектуалиста 40-х годов, который теперь сам стал персонажем исторической драмы. Его авторская роль кончилась, осталась маска. Маска эта «просматривается» сквозь драматургические конструкции, скажем, «Марата» Петера Вайса.
Ссылаются также и на театральную практику множества «кабаретных», «карманных» театриков, в которых на протяжении всего XX в. то расцветал, то затухал стиль эксцентрической актерской игры, стиль алогизма, перевернутости привычного. Все это так. Однако у французской драмы абсурда был непосредственный предшественник-интеллектуалист: Альбер Камю. Кстати говоря, творчество Камю было, кажется, единственным в экзистенциалистской французской драме, которое не подверглось осмеянию в «театре абсурда» в 50-е годы и отрицанию в 60-е.
Чтобы выразить свое отношение к войнам, занять четкую антимилитаристскую позицию, Джон Арден сочинил притчу о сержанте-дезертире Масгрейве, агитировавшем угольщиков против войны. Пьеса «Танец сержанта Масгрей-ва», написанная в 1959 г.,- еще не историческая пьеса. Сам автор обращает на это внимание, обозначив в подзаголовке — «неисторическая парабола». И время действия в ней не очень определенно: где-то между 1860 и 1880 гг. «Ничего страшного, если даже костюмы будут из эпохи Киплинга, как это было в лондонской постановке»,- заверяет Арден в предисловии. Время может быть удалено несколько больше или меньше,- но существенно то, что оно уже оторвалось от современности. Важно и изобразительное решение пьесы, также данное самим автором: черные дома, черный уголь, черные костюмы угольщиков на белом снегу, алые мундиры солдат и шлемы с блестящими металлическими шипами. Важны броские локальные краски, емкие философские обобщения, как и подобает в аллегорическом, иносказательном произведении.
Четверть века, о которой мы говорили, ознаменовалась зрелым творчеством Брехта, Ануйля, драматургов, по праву занимающих видное место в художественной культуре XX в. Этот период ознаменовался появлением ряда новых имен, ярко вспыхнувших на театральном небосклоне: Сартр, Камю, Уильяме, Миллер, Дюрренматт, Фриш, Ионеско, Беккет, Ос-борн, Диленп, Уэскер, Олби, Хоххут, Вайс… Мы назвали не всех, чьи имена привлекли публику в театр, но, как бы ни относиться к каждому в отдельности, нельзя не заметить большого разнообразия методов, осуществленных в драме последних десятилетий.
К тому, с чего интеллектуалисты французской школы начинали в 30-е годы. Другими словами, получается, что не стоило так заострять интеллект, если он не способен дать ничего нового.
Очевидно, самой большой ошибкой автора было то, что, стремясь к наиболее полному единению формы и содержания, Элиот все больше и больше взрывал это единство. Особая стихотворная форма, изобретенная поэтом, стремилась к максимальному упрощению, а идея, которую она должна была выразить, не становилась проще и не хотела влезать в рамки принятой автором драматургической формы. Трагическое религиозное мировоззрение поэта постоянно находилось в противоречии и с капризными поворотами сюжета, и с языком пьесы.